01.06.2013
Александр Черевченко
Главный редактор газеты «7 секретов»
«Вспоминайте меня — я вам всем по строке подарю...»
Памяти Юлия Даниэля. Из книги «Друзья давно минувших дней»
-
Участники дискуссии:
-
Последняя реплика:
Виктор Подлубный,
Александр Гильман,
Bwana Kubwa,
Евгений Лурье,
Владимир Копылков,
Валерий Суси,
Леонид Радченко
Летом 1962 года на вступительном экзамене в Литературный институт им. Горького по русскому языку и литературе я получил двойку…
Экзамен принимал профессор МГУ Геннадий Николаевич Поспелов — гроза всех студентов и абитуриентов (Говорят, что Евтушенко, будучи студентом Литинститута, сдавал ему 14 раз, да так и не сдал).
Это был устный экзамен, а сочинение я написал на «отлично». Билет состоял из двух вопросов — по языку и по литературе. С грамматикой я более или менее разобрался, а второй вопрос загнал меня в тупик. Требовалось рассказать о творчестве Лермонтова. А башка 20-летнего парня, вчерашнего матроса, была заполнена кашей из стихов Багрицкого и Киплинга, Недогонова и Уткина, Межирова и Слуцкого, Винокурова и Гудзенко. Ну и, конечно, Евтушенко и Вознесенского — кумиров тогдашней молодежи. Для Лермонтова места в ней не осталось.
И когда Поспелов потребовал прочитать наизусть хоть какое-нибудь стихотворение великого русского поэта, в мозгах моих что-то заклинило, и я молчал как рыба. Позорище! Здесь свою роль сыграл еще один немаловажный фактор. Геннадий Николаевич, принимая экзамены, все время что-то ел. На абитуриентов это производило потрясающее впечатление. Представьте себе стол экзаменатора, заваленный пирожками и уставленный бутылками с кефиром. Тем более что в общаге, знакомясь друг с другом и надрывая глотки в ночных состязаниях в гениальности, мы пропили все до копейки и были уже вторые сутки голодны, как волки.
Чувствуя, что все строки Лермонтова, заученные еще в школе, вылетели у меня из головы, я хотел лишь одного — стащить со стола пирожок и сбежать от этого позорища куда подальше. Однако сделать мне этого не удалось: разъяренный профессор стукнул по столу кулаком и выгнал меня из аудитории. Впоследствии, будучи студентами, мы свыклись с причудами этого, без преувеличения, выдающегося ученого, корифея теории литературы и русской классики.
Забегая наперед, припомню такой курьезный случай. Как-то, кажется уже на втором курсе, мы сдавали Геннадию Николаевичу зачет. По обыкновению, он разложил на столе свой экзаменационный корм. Среди прочих харчей были и яблоки. Зачет шел своим чередом, но тут профессора вызвали к телефону. Извинившись перед студентами, он вышел из аудитории.
И тут с галерки подошел к столу экзаменатора невероятно высокий и тощий студент из числа приблудных. Это был один из старшекурсников, за которым уже год или два тянулся хвост по литературоведению. Деканат разрешил ему сдать зачет вместе с нами. Итак, приблудный подошел к столу профессора, взял яблоко и смачно его надкусил. Но в это время за дверью послышалась командорская поступь профессора Поспелова. Воришка обронил надкушенное яблоко на стол и успел занять прежнее место.
Он сразу же обнаружил следы диверсии и грозно спросил:
— Кто посмел? Студенческая аудитория ответила ему гробовым молчанием. — Если злоумышленник не признается, всем ставлю незачет! — щеточка усов над верхней губой профессора приняла горизонтальное положение.
Мы поняли, что Поспелов не шутит. И тогда в последнем ряду поднялся приблудный злоумышленник. Его давно не мытая физиономия выражала мировую скорбь.
— Вон из класса! — возопил Поспелов. — И чтобы больше мне на глаза не показывался! Тот сокрушенно поплелся к двери.
И в это время раздался медоточивый тенорок Коли Рубцова:
— Геннадий Николаевич, он ведь десять дней ничего не ел!
Профессор сперва опешил. Затем догнал воришку, уже выходившего за двери, схватил его за рукав, судорожно порылся в карманах, достал червонец и сунул его в руку совершенно обалдевшего студента: — Идите в столовую, поешьте, только не передайте — после долгой голодухи это вредно!..
Кончилась эта история большим разочарованием для профессора Поспелова и большими неприятностями для «голодающего» студента. Закончив прием зачетов, Геннадий Николаевич сложил недоеденное в свой необъятный доисторический портфель и важной поступью через сквер Литинститута двинулся к выходу на Тверской бульвар.
И тут из-за кустов ему навстречу поднялась знакомая фигура. Обдавая корифея перегаром дешевого портвейна, облагодетельствованный им студент обнял и взасос поцеловал его, бормоча слова искренней благодарности. Дареный червонец был доблестно пропит им в соседней забегаловке, после чего он мирно почивал в кущах литинститутского сквера. Больше на моем веку Геннадий Николаевич Поспелов никогда не проявлял к студентам сострадание и милосердие.
Но все это произошло значительно позже. А в день последнего экзамена, позорно мною проваленного, я брел по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину и далее, через сквер на Пушкинскую, где останавливался троллейбус третьего маршрута. Он ехал прямиком до нашей общаги. Оставалось лишь собрать вещи и отправиться на Курский вокзал, откуда шли поезда на Харьков, мой родной город. Денег у меня оставалось лишь на билет в общем вагоне и на прощальную выпивку.
Я не отчаивался — начав самостоятельную жизнь в неполных семнадцать лет, уже успел к двадцати своим годам пройти огонь и воду, испытал немало разочарований. Одним больше, одним меньше — какая разница!
В общежитии на улице Добролюбова дым стоял коромыслом. Кто-то из пока что не признанных гениев праздновал поступление в кузницу советских писателей, другие, провалившись, как и я, на вступительных экзаменах, пили посошок, собираясь в обратный путь. Я тоже внес в общий котел бутылку портвейна «Три семерки», взял стакан и сел на чью-то продавленную койку.
— Ну что ты теперь будешь делать? — спросил меня Сережа Макаров, питерский поэт, он же техник по ремонту лифтов, сдавший все экзамены на тройки и уже зачисленный в институт. — Какие планы?
— Вернусь в свою «Лензмину» (харьковская молодежная газета «Ленiнська змiна», куда я устроился после флота). Попытаюсь поступить на филфак в Харькове.
— Ну, удач тебе, старик! А я завтра приглашен на обед к самому Александру Яшину. Обещал дать мне доброго пути в Литроссии!
«Живут же люди!» — подумал я без всякой зависти. До поезда на Харьков оставалось бездна времени, но меня на обед никто не приглашал. А уезжать из Москвы не хотелось! Мне понравился этот загадочный город, захотелось продлить свое пребывание в нем хотя бы на несколько дней. Но, увы, здесь у меня не было ни одного знакомого человека.
Правда, в кармане лежала записка от поэта Аркадия Филатова и его тогдашней жены Люки к неведомому мне московскому литератору Юлию Даниэлю, бывшему харьковчанину, с просьбой приютить меня и обогреть, если что... Немного поколебавшись, я спустился на лифте в фойе общежития, где имелся телефон, и набрал нацарапанный на клочке бумаги номер.
Честно говоря, в гости к Даниэлю я шел с некоторой опаской. Ну, кто я, собственно, такой в глазах известного московского писателя? С чего это вдруг он должен принимать меня в своем доме, тратить драгоценное время на какого-то провинциального поэта? К тому же получившего «неуд» на экзамене в Литинститут по главному предмету, то есть расписавшегося в собственной несостоятельности. Но, подумав, я решил, что ничем особо не рискую: выставит за дверь — поеду на Курский вокзал и вернусь в Харьков. Где наша не пропадала! И нажал кнопку звонка.
Сначала послышался заливистый собачий лай, а затем дверь отворилась, и на пороге меня встретили шоколадного цвета спаниэль и невысокий человек с лицом суровым и неприветливым, будто высеченным из доломита. Надо было представиться, назвать себя, но от волнения я, кажется, потерял дар речи. И вдруг он улыбнулся. Никогда ни у кого, ни раньше, ни позже я не видел такой улыбки. Она не просто озарила, но совершенно изменила облик стоявшего передо мною человека. Я понял, что у него мне и впрямь будет тепло и уютно. И влюбился в Юльку с первого взгляда.
Да, мои и его харьковские друзья — Люка и Кадя Филатовы, Леша Пугачев (речь о них ниже) Борис Чичибабин, Марлена Рахлина и многие другие (кстати, в Харькове у него друзей было не меньше, а может быть, и больше, чем в Москве) за глаза называли Юлия Марковича Юлькой. Знал ли он об этом? Наверное, знал. В этом не было ни тени амикошонства, просто все его друзья искренне любили этого человека и относились к нему с большой нежностью. Юлька платил им той же монетой.
Сейчас, по прошествии полувека после этой встречи, я помню ее в мельчайших деталях, будто она произошла вчера. Собственно, зауважал я Даниэля заочно, узнав, что он добровольно ушел на фронт, сначала был связистом, а затем воевал в войсках специального назначения. Это были десантники-диверсанты, которых на парашютах забрасывали в тыл врага, как правило, по ночам, и там они уничтожали полковые и дивизионные штабы, мосты и базы гитлеровцев, а то и целые подразделения.
В одном из таких рейдов обе руки Даниэля при приземлении прошило автоматной очередью, но друзья не бросили его, доставили на большую землю, что уже говорит о многом. Для меня, сына фронтовика, выросшего в военном городке, это было лучшей характеристикой.
А еще мне рассказали о том, что Юлий Даниэль — большой знаток и прекрасный переводчик английской поэзии. В Харькове, в библиотеке Короленко, еще будучи старшеклассником, я переписал в тетрадку несколько стихов Редьярда Киплинга и был очарован мужеством и горькой иронией его лирики. Сегодня было бы справедливо поставить девизом ХХI века пророческие строки этого поэта: Запад есть Запад, Восток есть Восток, И вместе им не сойтись...
Люка Филатова сообщила мне, что Юлька знает практически все стихи Киплинга на память в оригинале. Для меня тогда это было чем-то сверхъестественным. Человек, знавший Киплинга наизусть, взял меня, двоечника, не вспомнившего даже хрестоматийные стихи Лермонтова, за руку и буквально втащил в небольшую комнату, стены которой были сплошь уставлены стеллажами с книгами. Шоколадная спаниэлиха, которую, как выяснилось, звали Кэри, последовал за нами и тут же улеглась на кушетке, застеленной байковым одеялом.
— Учти, — сказал Юлий, — спать ты будешь именно на этой кушетке. Но она — личная собственность, законное лежбище Кэри, так что договаривайся с ней сам.
В итоге мне это удалось — мы спали на кушетке вместе с Кэри. В доме Юлия Даниэля я провел три дня, насыщенных самыми невероятными событиями. Во-первых, накормив меня обедом, он тут же потребовал, чтобы я почитал собственные стихи.
Некоторые из них, особенно «Оловянный матросик», ему понравились (гораздо позже Юлий ссылался на него в одном из своих писем, присланных из Потемской зоны), но от большинства он не оставил камня на камне. Причем сделал это так, что я не ощутил ни капли унижения, обиды или разочарования. Ну, скажем, прочту я ему какой-то стих, а он, прищурившись, покачает головой и возьмет с полки книгу.
— Мысль у тебя, — говорит, — плодотворная, но смотри, как ее выразил Федор Тютчев. Ясное дело, у Тютчева это получилось гораздо лучше...
Квартира Даниэля располагалась на первом этаже, окно кабинета выходило во двор, где с утра до вечера на скамейках шли шахматные баталии. Играли, как сказал мне Юлий, на деньги. Выигрывал, помнится, как правило, один и тот же игрок в форменной офицерской рубахе без погон и диагоналевых брюках, видимо, отставной вояка.
Мы с Юлием по очереди, в полевой бинокль следили за развитием шахматной партии. Было ясно, что через два хода отставник объявит противнику мат — его ладья вышла на атакующую позицию. Вот тогда Даниэль достал из шкафа воздушное ружье (не помповое, который сегодня служит убойной силой в криминальных разборках, а совершенно безобидное, то, что являлось когда-то атрибутом парковых тиров), зарядил его крошечной свинцовой пулькой, тщательно прицелился — и ладья улетела в детскую песочницу. Ее тут же схватил в зубы дворовый щенок и во весь опор помчался за гаражи. Партия была сорвана.
Конечно же, все это можно было квалифицировать не иначе, как мальчишество и мелкое хулиганство. Но нами овладел азарт. Сегодня смешно себе представить — известный писатель и начинающий поэт вместо того, чтобы посвятить день литературной учебе или хотя бы поговорить о высоком, как мальчишки, играли в снайперов, подвергая из засады обстрелу шахматные доски ни в чем не повинных пенсионеров.
В процессе этого обстрела в кабинет заглянула жена Юлия, Лариса Богораз.
— Учтите, это плохо кончится, и покрывать вас я не стану! — сообщила она и отправилась восвояси, хлопнув дверью. Юлий тяжело вздохнул, закатив глаза, и вновь приник к прицелу. Лариса оказалась пророчицей. Следующий выстрел оказался неудачным — пулька угодила в мочку уха одного из шахматистов. Но хуже всего было то, что он успел ее каким-то образом поймать в ладонь.
Улика была на лицо. Прибывшая по вызову потерпевшего милиция без труда вычислила окно, из которого велась стрельба, и вскоре милицейский патруль в составе двух сержантов и капитана с удивлением рассматривал двух вполне интеллигентных людей, сидевших за письменным столом над рукописью стихов. Ружье Юлька заблаговременно спрятал под толстый персидский ковер в соседней комнате.
Проверив наши документы и бегло осмотрев кабинет, капитан уважительно козырнул ветерану войны, награжденному боевыми наградами, и уже хотел было откланяться, дескать, произошло недоразумение, как вдруг в кабинет вошла все та же Лариса.
— А вы под ковром не смотрели? — спросила она, увлекая патруль в смежную комнату. Ружье было торжественно извлечено из-под ковра, капитан сокрушенно покачал головой и принялся составлять акт об его изъятии в качестве вещественного доказательства.
Впрочем, в итоге Юлька отделался небольшим штрафом — боевое прошлое фронтовиков в те времена было еще в цене. Но ружье все-таки конфисковали.
Андрея Синявского, втянувшего Даниэля в историю, стоившую ему сломанной судьбы и, в конечном счете, жизни, я видел лишь однажды. Как-то в дверь позвонили, я пошел открывать и впустил в дом человека, запомнившегося мне, прежде всего, его бородой. Кажется, на нем была косоворотка. И вообще он напомнил мне Григория Распутина — каким его изображали в школьных учебниках по истории.
Юлий провел гостя в кабинет, они о чем-то долго шептались, а затем загадочный визитер исчез, не сказав ни слова на прощание. Видимо, уже тогда, в 1962 году, шли переговоры о зарубежных публикациях «антисоветских» произведений Синявского и Даниэля. Чем это кончилось, известно всем. Я до сих пор помню лагерный адрес Юлия Даниэля — Мордовская ССР, Потьма, поселок Явас, Дубравлаг. Звучит зловеще.
Позже, в середине 60-х годов, когда я перевелся на заочное отделение и вернулся в Харьков, Филатовы, поэты Борис Чичибабин и Марлена Рахлина собирали среди друзей теплые вещи, чтобы послать Юлию: его барак стоял на болоте, он страдал от холода и постоянной простуды. Потом выяснилось, что ни одна из этих посылок не дошла по назначению. Гэбье, видимо, всерьез решило уничтожить Юлия Даниэля.
Был ли он диссидентом? На мой взгляд, не был. Он просто был честным литератором, поэтом, живым, очень зорким человеком из категории неисправимых романтиков, ни сном, ни духом не ведавших, чем могут для него кончиться опасные игры, затеянные Синявским. Авантюристы всегда используют доверчивых людей для осуществления своих замыслов.
В 1974 году Синявский без особых проблем выехал во Францию, где вскоре стал профессором Сорбонского университета и в полном здравии и благополучии прожил до 1997 года. Судьба друга, которого он бросил в эту мясорубку, его не интересовала.
Даниэль после освобождения был лишен права жить в Москве и под неусыпным надзором прозябал в Калуге, преподавая в школе. Гэбье даже придумало ему псевдоним — Ю.Петров, под которым он изредка печатал свои литературные произведения. Достоверно известно, что Булат Окуджава и некоторые другие известные писатели разрешали Даниэлю печатать его переводы под их именами — чтобы дать человеку что-то заработать.
В одной из статей я как-то прочитал, что Андрей Синявский является выдающимся русским писателем. Избави Бог нас от такой выдающейся литературы, смердящей провокацией и предательством. А Юлий Даниэль, которому поначалу шили 64-ю, бывшую 58-ю, статью, предусматривавшую «вышку», до конца остался честным парнем, его писательский, особенно поэтический дар лишь окреп в суровых испытаниях.
Я запомнил два стихотворения из его писем из Потьмы на волю, цитирую их по памяти — изданных вариантов у меня нет.
Мои стихи — как пасмурные дни,
В них нету зноя.
Совсем не мной написаны они.
А может, мною?
Они грустят у запертых дверей,
У синих коек.
И пафос их не стоит лагерей.
А может, стоит?
И не уйти, не скрыться нипочем
От серых буден.
Их петь не будет Лешка Пугачев.
А может, будет?
И не сломать, не смять железный круг
— Их уничтожат,
Их прочитать не сможет милый друг,
А может, сможет?
Юлька напрасно сомневался в том, что его стихи не сможет прочитать милый друг. Тупая лагерная цензура не нашла в них никакой крамолы, и они дошли в Харьков, именно к Леше Пугачеву, которому в этой книге будет посвящена отдельная глава. И, конечно, для всех юлькиных друзей. Более того, Пугачев написал на эти стихи прелестную песню. Жаль, что прозаические строки не способны передавать мелодию, я бы спел эту песню. Она до сих пор звучит в моем сердце.
Второе стихотворение Юлия Даниэля не менее скорбно и мужественно. И поэтически совершенно. Оно, благодаря Леше Пугачеву, тоже стало песней. Повторяю, что цитирую стихи по памяти, с тех пор, как я их прочел и запомнил, минуло уже 50 лет, возможны разночтения:
Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
Не тревожьте себя, я долги заплачу к январю.
И не стану грустить и скулить, о пощаде моля.
Это зрелость пришла, и пора оплатить векселя.
Непутевый, хмельной, захлебнувшийся плотью земной,
Я трепался и врал, чтобы вы оставались со мной.
Но благая судьба сочинила счастливый конец:
Я достоин теперь ваших мыслей и ваших сердец.
И меня к вам влечет, как бумагу влечет к янтарю.
Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
По нелегкой, по горькой, тоскою пропахшей строке,
Чтоб любили меня, когда буду от вас вдалеке...
Эти строки не остались без отклика. Те из нас, кто были свидетелям или участниками описанных событий и еще не отправились в мир иной, помнят и любят Юльку, Юлия Марковича Даниэля. Нам всем его очень не хватает.
Но я несколько отвлекся от текущих событий. На четвертое утро моих гостин у Даниэля он разбудил меня часов в 11 (после флота я добирал не доспанное на кораблях, там подъем был в 6 утра). На столе стояла бутылка сухого вина и нехитрая закуска.
— Вставай пиит, тебя ждут великие дела! Оказывается еще накануне Юлий позвонил в Литинститут и узнал, что по результатам двух вступительных экзаменов — письменному и устному — приемная комиссия выставила мне средний балл — «удовлетворительно», и я был зачислен в число студентов первого курса.
А сегодня Даниэль не поленился смотаться на Тверской бульвар, чтобы воочию удостовериться в правдивости полученной по телефону информации.
— Тебе даже койку в общаге выделили, комната 412-я, — сообщил он мне.
Я видел на лице Юлия искреннюю радость. Мы выпили по бокалу «Фетяски», перекусили, и Юлий проводил меня до метро. Это было прощание навсегда, больше я его никогда не видел. Студенческая жизнь, творческая атмосфера литературных семинаров, новые знакомства в богемной каше ЦДЛ (Центрального дома литераторов) захватили, закрутили меня в своей круговерти.
Изредка я позванивал Юлию Даниэлю, докладывая о своих победах и поражениях на поэтическом фронте и всякий раз наталкивался на некий холодок: он жил совершенно другими проблемами и заботами. Но благодарность за то, что этот незаурядный человек помог мне в трудную минуту и зарядил меня бойцовской энергией, живет в моей душе и по сей день.
Александр Черевченко
А таким был тогда я.
Это был устный экзамен, а сочинение я написал на «отлично». Билет состоял из двух вопросов — по языку и по литературе. С грамматикой я более или менее разобрался, а второй вопрос загнал меня в тупик. Требовалось рассказать о творчестве Лермонтова. А башка 20-летнего парня, вчерашнего матроса, была заполнена кашей из стихов Багрицкого и Киплинга, Недогонова и Уткина, Межирова и Слуцкого, Винокурова и Гудзенко. Ну и, конечно, Евтушенко и Вознесенского — кумиров тогдашней молодежи. Для Лермонтова места в ней не осталось.
И когда Поспелов потребовал прочитать наизусть хоть какое-нибудь стихотворение великого русского поэта, в мозгах моих что-то заклинило, и я молчал как рыба. Позорище! Здесь свою роль сыграл еще один немаловажный фактор. Геннадий Николаевич, принимая экзамены, все время что-то ел. На абитуриентов это производило потрясающее впечатление. Представьте себе стол экзаменатора, заваленный пирожками и уставленный бутылками с кефиром. Тем более что в общаге, знакомясь друг с другом и надрывая глотки в ночных состязаниях в гениальности, мы пропили все до копейки и были уже вторые сутки голодны, как волки.
Чувствуя, что все строки Лермонтова, заученные еще в школе, вылетели у меня из головы, я хотел лишь одного — стащить со стола пирожок и сбежать от этого позорища куда подальше. Однако сделать мне этого не удалось: разъяренный профессор стукнул по столу кулаком и выгнал меня из аудитории. Впоследствии, будучи студентами, мы свыклись с причудами этого, без преувеличения, выдающегося ученого, корифея теории литературы и русской классики.
Забегая наперед, припомню такой курьезный случай. Как-то, кажется уже на втором курсе, мы сдавали Геннадию Николаевичу зачет. По обыкновению, он разложил на столе свой экзаменационный корм. Среди прочих харчей были и яблоки. Зачет шел своим чередом, но тут профессора вызвали к телефону. Извинившись перед студентами, он вышел из аудитории.
И тут с галерки подошел к столу экзаменатора невероятно высокий и тощий студент из числа приблудных. Это был один из старшекурсников, за которым уже год или два тянулся хвост по литературоведению. Деканат разрешил ему сдать зачет вместе с нами. Итак, приблудный подошел к столу профессора, взял яблоко и смачно его надкусил. Но в это время за дверью послышалась командорская поступь профессора Поспелова. Воришка обронил надкушенное яблоко на стол и успел занять прежнее место.
Он сразу же обнаружил следы диверсии и грозно спросил:
— Кто посмел? Студенческая аудитория ответила ему гробовым молчанием. — Если злоумышленник не признается, всем ставлю незачет! — щеточка усов над верхней губой профессора приняла горизонтальное положение.
Мы поняли, что Поспелов не шутит. И тогда в последнем ряду поднялся приблудный злоумышленник. Его давно не мытая физиономия выражала мировую скорбь.
— Вон из класса! — возопил Поспелов. — И чтобы больше мне на глаза не показывался! Тот сокрушенно поплелся к двери.
И в это время раздался медоточивый тенорок Коли Рубцова:
— Геннадий Николаевич, он ведь десять дней ничего не ел!
Профессор сперва опешил. Затем догнал воришку, уже выходившего за двери, схватил его за рукав, судорожно порылся в карманах, достал червонец и сунул его в руку совершенно обалдевшего студента: — Идите в столовую, поешьте, только не передайте — после долгой голодухи это вредно!..
Кончилась эта история большим разочарованием для профессора Поспелова и большими неприятностями для «голодающего» студента. Закончив прием зачетов, Геннадий Николаевич сложил недоеденное в свой необъятный доисторический портфель и важной поступью через сквер Литинститута двинулся к выходу на Тверской бульвар.
И тут из-за кустов ему навстречу поднялась знакомая фигура. Обдавая корифея перегаром дешевого портвейна, облагодетельствованный им студент обнял и взасос поцеловал его, бормоча слова искренней благодарности. Дареный червонец был доблестно пропит им в соседней забегаловке, после чего он мирно почивал в кущах литинститутского сквера. Больше на моем веку Геннадий Николаевич Поспелов никогда не проявлял к студентам сострадание и милосердие.
Но все это произошло значительно позже. А в день последнего экзамена, позорно мною проваленного, я брел по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину и далее, через сквер на Пушкинскую, где останавливался троллейбус третьего маршрута. Он ехал прямиком до нашей общаги. Оставалось лишь собрать вещи и отправиться на Курский вокзал, откуда шли поезда на Харьков, мой родной город. Денег у меня оставалось лишь на билет в общем вагоне и на прощальную выпивку.
Я не отчаивался — начав самостоятельную жизнь в неполных семнадцать лет, уже успел к двадцати своим годам пройти огонь и воду, испытал немало разочарований. Одним больше, одним меньше — какая разница!
В общежитии на улице Добролюбова дым стоял коромыслом. Кто-то из пока что не признанных гениев праздновал поступление в кузницу советских писателей, другие, провалившись, как и я, на вступительных экзаменах, пили посошок, собираясь в обратный путь. Я тоже внес в общий котел бутылку портвейна «Три семерки», взял стакан и сел на чью-то продавленную койку.
— Ну что ты теперь будешь делать? — спросил меня Сережа Макаров, питерский поэт, он же техник по ремонту лифтов, сдавший все экзамены на тройки и уже зачисленный в институт. — Какие планы?
— Вернусь в свою «Лензмину» (харьковская молодежная газета «Ленiнська змiна», куда я устроился после флота). Попытаюсь поступить на филфак в Харькове.
— Ну, удач тебе, старик! А я завтра приглашен на обед к самому Александру Яшину. Обещал дать мне доброго пути в Литроссии!
«Живут же люди!» — подумал я без всякой зависти. До поезда на Харьков оставалось бездна времени, но меня на обед никто не приглашал. А уезжать из Москвы не хотелось! Мне понравился этот загадочный город, захотелось продлить свое пребывание в нем хотя бы на несколько дней. Но, увы, здесь у меня не было ни одного знакомого человека.
Правда, в кармане лежала записка от поэта Аркадия Филатова и его тогдашней жены Люки к неведомому мне московскому литератору Юлию Даниэлю, бывшему харьковчанину, с просьбой приютить меня и обогреть, если что... Немного поколебавшись, я спустился на лифте в фойе общежития, где имелся телефон, и набрал нацарапанный на клочке бумаги номер.
Честно говоря, в гости к Даниэлю я шел с некоторой опаской. Ну, кто я, собственно, такой в глазах известного московского писателя? С чего это вдруг он должен принимать меня в своем доме, тратить драгоценное время на какого-то провинциального поэта? К тому же получившего «неуд» на экзамене в Литинститут по главному предмету, то есть расписавшегося в собственной несостоятельности. Но, подумав, я решил, что ничем особо не рискую: выставит за дверь — поеду на Курский вокзал и вернусь в Харьков. Где наша не пропадала! И нажал кнопку звонка.
Сначала послышался заливистый собачий лай, а затем дверь отворилась, и на пороге меня встретили шоколадного цвета спаниэль и невысокий человек с лицом суровым и неприветливым, будто высеченным из доломита. Надо было представиться, назвать себя, но от волнения я, кажется, потерял дар речи. И вдруг он улыбнулся. Никогда ни у кого, ни раньше, ни позже я не видел такой улыбки. Она не просто озарила, но совершенно изменила облик стоявшего передо мною человека. Я понял, что у него мне и впрямь будет тепло и уютно. И влюбился в Юльку с первого взгляда.
Да, мои и его харьковские друзья — Люка и Кадя Филатовы, Леша Пугачев (речь о них ниже) Борис Чичибабин, Марлена Рахлина и многие другие (кстати, в Харькове у него друзей было не меньше, а может быть, и больше, чем в Москве) за глаза называли Юлия Марковича Юлькой. Знал ли он об этом? Наверное, знал. В этом не было ни тени амикошонства, просто все его друзья искренне любили этого человека и относились к нему с большой нежностью. Юлька платил им той же монетой.
Сейчас, по прошествии полувека после этой встречи, я помню ее в мельчайших деталях, будто она произошла вчера. Собственно, зауважал я Даниэля заочно, узнав, что он добровольно ушел на фронт, сначала был связистом, а затем воевал в войсках специального назначения. Это были десантники-диверсанты, которых на парашютах забрасывали в тыл врага, как правило, по ночам, и там они уничтожали полковые и дивизионные штабы, мосты и базы гитлеровцев, а то и целые подразделения.
В одном из таких рейдов обе руки Даниэля при приземлении прошило автоматной очередью, но друзья не бросили его, доставили на большую землю, что уже говорит о многом. Для меня, сына фронтовика, выросшего в военном городке, это было лучшей характеристикой.
А еще мне рассказали о том, что Юлий Даниэль — большой знаток и прекрасный переводчик английской поэзии. В Харькове, в библиотеке Короленко, еще будучи старшеклассником, я переписал в тетрадку несколько стихов Редьярда Киплинга и был очарован мужеством и горькой иронией его лирики. Сегодня было бы справедливо поставить девизом ХХI века пророческие строки этого поэта: Запад есть Запад, Восток есть Восток, И вместе им не сойтись...
Люка Филатова сообщила мне, что Юлька знает практически все стихи Киплинга на память в оригинале. Для меня тогда это было чем-то сверхъестественным. Человек, знавший Киплинга наизусть, взял меня, двоечника, не вспомнившего даже хрестоматийные стихи Лермонтова, за руку и буквально втащил в небольшую комнату, стены которой были сплошь уставлены стеллажами с книгами. Шоколадная спаниэлиха, которую, как выяснилось, звали Кэри, последовал за нами и тут же улеглась на кушетке, застеленной байковым одеялом.
— Учти, — сказал Юлий, — спать ты будешь именно на этой кушетке. Но она — личная собственность, законное лежбище Кэри, так что договаривайся с ней сам.
В итоге мне это удалось — мы спали на кушетке вместе с Кэри. В доме Юлия Даниэля я провел три дня, насыщенных самыми невероятными событиями. Во-первых, накормив меня обедом, он тут же потребовал, чтобы я почитал собственные стихи.
Некоторые из них, особенно «Оловянный матросик», ему понравились (гораздо позже Юлий ссылался на него в одном из своих писем, присланных из Потемской зоны), но от большинства он не оставил камня на камне. Причем сделал это так, что я не ощутил ни капли унижения, обиды или разочарования. Ну, скажем, прочту я ему какой-то стих, а он, прищурившись, покачает головой и возьмет с полки книгу.
— Мысль у тебя, — говорит, — плодотворная, но смотри, как ее выразил Федор Тютчев. Ясное дело, у Тютчева это получилось гораздо лучше...
Квартира Даниэля располагалась на первом этаже, окно кабинета выходило во двор, где с утра до вечера на скамейках шли шахматные баталии. Играли, как сказал мне Юлий, на деньги. Выигрывал, помнится, как правило, один и тот же игрок в форменной офицерской рубахе без погон и диагоналевых брюках, видимо, отставной вояка.
Мы с Юлием по очереди, в полевой бинокль следили за развитием шахматной партии. Было ясно, что через два хода отставник объявит противнику мат — его ладья вышла на атакующую позицию. Вот тогда Даниэль достал из шкафа воздушное ружье (не помповое, который сегодня служит убойной силой в криминальных разборках, а совершенно безобидное, то, что являлось когда-то атрибутом парковых тиров), зарядил его крошечной свинцовой пулькой, тщательно прицелился — и ладья улетела в детскую песочницу. Ее тут же схватил в зубы дворовый щенок и во весь опор помчался за гаражи. Партия была сорвана.
Конечно же, все это можно было квалифицировать не иначе, как мальчишество и мелкое хулиганство. Но нами овладел азарт. Сегодня смешно себе представить — известный писатель и начинающий поэт вместо того, чтобы посвятить день литературной учебе или хотя бы поговорить о высоком, как мальчишки, играли в снайперов, подвергая из засады обстрелу шахматные доски ни в чем не повинных пенсионеров.
В процессе этого обстрела в кабинет заглянула жена Юлия, Лариса Богораз.
— Учтите, это плохо кончится, и покрывать вас я не стану! — сообщила она и отправилась восвояси, хлопнув дверью. Юлий тяжело вздохнул, закатив глаза, и вновь приник к прицелу. Лариса оказалась пророчицей. Следующий выстрел оказался неудачным — пулька угодила в мочку уха одного из шахматистов. Но хуже всего было то, что он успел ее каким-то образом поймать в ладонь.
Улика была на лицо. Прибывшая по вызову потерпевшего милиция без труда вычислила окно, из которого велась стрельба, и вскоре милицейский патруль в составе двух сержантов и капитана с удивлением рассматривал двух вполне интеллигентных людей, сидевших за письменным столом над рукописью стихов. Ружье Юлька заблаговременно спрятал под толстый персидский ковер в соседней комнате.
Проверив наши документы и бегло осмотрев кабинет, капитан уважительно козырнул ветерану войны, награжденному боевыми наградами, и уже хотел было откланяться, дескать, произошло недоразумение, как вдруг в кабинет вошла все та же Лариса.
— А вы под ковром не смотрели? — спросила она, увлекая патруль в смежную комнату. Ружье было торжественно извлечено из-под ковра, капитан сокрушенно покачал головой и принялся составлять акт об его изъятии в качестве вещественного доказательства.
Впрочем, в итоге Юлька отделался небольшим штрафом — боевое прошлое фронтовиков в те времена было еще в цене. Но ружье все-таки конфисковали.
Андрея Синявского, втянувшего Даниэля в историю, стоившую ему сломанной судьбы и, в конечном счете, жизни, я видел лишь однажды. Как-то в дверь позвонили, я пошел открывать и впустил в дом человека, запомнившегося мне, прежде всего, его бородой. Кажется, на нем была косоворотка. И вообще он напомнил мне Григория Распутина — каким его изображали в школьных учебниках по истории.
Юлий провел гостя в кабинет, они о чем-то долго шептались, а затем загадочный визитер исчез, не сказав ни слова на прощание. Видимо, уже тогда, в 1962 году, шли переговоры о зарубежных публикациях «антисоветских» произведений Синявского и Даниэля. Чем это кончилось, известно всем. Я до сих пор помню лагерный адрес Юлия Даниэля — Мордовская ССР, Потьма, поселок Явас, Дубравлаг. Звучит зловеще.
Позже, в середине 60-х годов, когда я перевелся на заочное отделение и вернулся в Харьков, Филатовы, поэты Борис Чичибабин и Марлена Рахлина собирали среди друзей теплые вещи, чтобы послать Юлию: его барак стоял на болоте, он страдал от холода и постоянной простуды. Потом выяснилось, что ни одна из этих посылок не дошла по назначению. Гэбье, видимо, всерьез решило уничтожить Юлия Даниэля.
Был ли он диссидентом? На мой взгляд, не был. Он просто был честным литератором, поэтом, живым, очень зорким человеком из категории неисправимых романтиков, ни сном, ни духом не ведавших, чем могут для него кончиться опасные игры, затеянные Синявским. Авантюристы всегда используют доверчивых людей для осуществления своих замыслов.
В 1974 году Синявский без особых проблем выехал во Францию, где вскоре стал профессором Сорбонского университета и в полном здравии и благополучии прожил до 1997 года. Судьба друга, которого он бросил в эту мясорубку, его не интересовала.
Даниэль после освобождения был лишен права жить в Москве и под неусыпным надзором прозябал в Калуге, преподавая в школе. Гэбье даже придумало ему псевдоним — Ю.Петров, под которым он изредка печатал свои литературные произведения. Достоверно известно, что Булат Окуджава и некоторые другие известные писатели разрешали Даниэлю печатать его переводы под их именами — чтобы дать человеку что-то заработать.
В одной из статей я как-то прочитал, что Андрей Синявский является выдающимся русским писателем. Избави Бог нас от такой выдающейся литературы, смердящей провокацией и предательством. А Юлий Даниэль, которому поначалу шили 64-ю, бывшую 58-ю, статью, предусматривавшую «вышку», до конца остался честным парнем, его писательский, особенно поэтический дар лишь окреп в суровых испытаниях.
Я запомнил два стихотворения из его писем из Потьмы на волю, цитирую их по памяти — изданных вариантов у меня нет.
Мои стихи — как пасмурные дни,
В них нету зноя.
Совсем не мной написаны они.
А может, мною?
Они грустят у запертых дверей,
У синих коек.
И пафос их не стоит лагерей.
А может, стоит?
И не уйти, не скрыться нипочем
От серых буден.
Их петь не будет Лешка Пугачев.
А может, будет?
И не сломать, не смять железный круг
— Их уничтожат,
Их прочитать не сможет милый друг,
А может, сможет?
Юлька напрасно сомневался в том, что его стихи не сможет прочитать милый друг. Тупая лагерная цензура не нашла в них никакой крамолы, и они дошли в Харьков, именно к Леше Пугачеву, которому в этой книге будет посвящена отдельная глава. И, конечно, для всех юлькиных друзей. Более того, Пугачев написал на эти стихи прелестную песню. Жаль, что прозаические строки не способны передавать мелодию, я бы спел эту песню. Она до сих пор звучит в моем сердце.
Второе стихотворение Юлия Даниэля не менее скорбно и мужественно. И поэтически совершенно. Оно, благодаря Леше Пугачеву, тоже стало песней. Повторяю, что цитирую стихи по памяти, с тех пор, как я их прочел и запомнил, минуло уже 50 лет, возможны разночтения:
Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
Не тревожьте себя, я долги заплачу к январю.
И не стану грустить и скулить, о пощаде моля.
Это зрелость пришла, и пора оплатить векселя.
Непутевый, хмельной, захлебнувшийся плотью земной,
Я трепался и врал, чтобы вы оставались со мной.
Но благая судьба сочинила счастливый конец:
Я достоин теперь ваших мыслей и ваших сердец.
И меня к вам влечет, как бумагу влечет к янтарю.
Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
По нелегкой, по горькой, тоскою пропахшей строке,
Чтоб любили меня, когда буду от вас вдалеке...
Эти строки не остались без отклика. Те из нас, кто были свидетелям или участниками описанных событий и еще не отправились в мир иной, помнят и любят Юльку, Юлия Марковича Даниэля. Нам всем его очень не хватает.
Но я несколько отвлекся от текущих событий. На четвертое утро моих гостин у Даниэля он разбудил меня часов в 11 (после флота я добирал не доспанное на кораблях, там подъем был в 6 утра). На столе стояла бутылка сухого вина и нехитрая закуска.
— Вставай пиит, тебя ждут великие дела! Оказывается еще накануне Юлий позвонил в Литинститут и узнал, что по результатам двух вступительных экзаменов — письменному и устному — приемная комиссия выставила мне средний балл — «удовлетворительно», и я был зачислен в число студентов первого курса.
А сегодня Даниэль не поленился смотаться на Тверской бульвар, чтобы воочию удостовериться в правдивости полученной по телефону информации.
— Тебе даже койку в общаге выделили, комната 412-я, — сообщил он мне.
Я видел на лице Юлия искреннюю радость. Мы выпили по бокалу «Фетяски», перекусили, и Юлий проводил меня до метро. Это было прощание навсегда, больше я его никогда не видел. Студенческая жизнь, творческая атмосфера литературных семинаров, новые знакомства в богемной каше ЦДЛ (Центрального дома литераторов) захватили, закрутили меня в своей круговерти.
Изредка я позванивал Юлию Даниэлю, докладывая о своих победах и поражениях на поэтическом фронте и всякий раз наталкивался на некий холодок: он жил совершенно другими проблемами и заботами. Но благодарность за то, что этот незаурядный человек помог мне в трудную минуту и зарядил меня бойцовской энергией, живет в моей душе и по сей день.
Александр Черевченко
А таким был тогда я.
Дискуссия
Еще по теме
Еще по теме
Наталия Ефимова
Журналист "МК" в его лучшие годы.
О ЮРИИ ПОЛЯКОВЕ, КОТОРОМУ 70
Во что совершенно невозможно поверить
Олег Озернов
Инженер-писатель
ЭТО ДОБРЫЙ ПОСТУПОК ИЛИ ДУРНОЙ?
Все зависит только от нас
Анна Петрович
мыслитель-самоучка
КАРЕНИНА, РАСКОЛЬНИКОВ И ФАННИ КАПЛАН
Как все было на самом деле
Мария Иванова
Могу и на скаку остановить, и если надо в избу войти.
ЛУЧШЕ С ПОНЕДЕЛЬНИКА
В новом году
А ЕСЛИ НЕ ВЫЙДЕТ ПРОДАТЬСЯ?
В конце не сигма, а вся дробь в квадрате.
А ЕСЛИ НЕ ВЫЙДЕТ ПРОДАТЬСЯ?
В конце не сигма, а вся дробь в квадрате.